ведущие – Николай Поселягин, Петр Сафронов, Татьяна Венедиктова

coffe

Кофейный семинар задумывается как серия научных встреч на неформальных площадках (в среднем раз в три недели), организуемых с целью совместного обсуждения способов исследования нескольких пересекающихся тематических линий.

  • Во-первых, это проблема воображения. Воображение играет одну из ключевых ролей во многих областях современной жизни – от создания и восприятия произведений искусства до практик коллективной памяти, от выработки кардинально новых бизнес-стратегий до формирования современных способов жизни в большом городе. Как в таком случае изучать этот неуловимый объект? Как вообще может быть устроено исследование воображения и с какой целью такое исследование могло бы быть предпринято?
  • Во-вторых, это проблема понимания, которая, в свою очередь, разветвляется на несколько самостоятельных подвопросов. Это уже довольно старые, но до сих пор актуальные вопросы: герменевтическая проблема осмысления человеком воспринятых им смыслов; проблема индивидуальных истолкований текста на фоне общих мест, коллективных предрассудков и пропаганды; наконец, возможности и пределы порождающих способностей письма. Каждый раз заново эти вопросы встают перед любым читателем, зрителем или слушателем – вступают ли они друг с другом в диалог, воспринимают ли художественное произведение, пролистывают ли ленту новостей в социальных сетях, изучают биржевую сводку или расписание поездов. Впрочем, сегодня понимание все чаще «протезируется» машинными алгоритмами – и, возможно, близящееся торжество машин Тьюринга обещает даровать человеку легитимную возможность не понимать?
  • В-третьих, проблема действительности словесного выражения, слова как: насколько вообще вербальные описания продолжают сохранять статус ведущего медиума науки или, говоря шире, рефлексивного мышления? Несомненно, что социальные и гуманитарные науки в значительной степени зависят от возможностей слова – но каковы пределы этой зависимости и как она изменяется сейчас? Требуется дополнительное усилие, чтобы различить доказательность и убедительность, а различив – соединить их вновь, но уже по-другому.

Мы открываем обсуждение перечисленных проблем, считая что общепризнанный кризис социально-гуманитарного знания не равнозначен исчерпанию его возможностей. Нам, однако, кажется сомнительной способность традиционных институтов, особенно университетов, выступить сегодня источниками обновления. Но если естественные науки могут переместиться и уже перемещаются в корпоративные лаборатории, то куда – из университета – может двигаться гуманитаристика? Организуя наш кофейный семинар, мы хотели бы установить возможности и пределы отказа в социально-гуманитарных науках: чему, как и когда могут они сегодня отказать в праве на самостоятельное бытие и на уровне понятий, и на уровне форм человеческих отношений? Коротко говоря: в чем нуждается, а в чем не нуждается современное социально-гуманитарное знание? Этот вопрос мы хотели бы строго отделить от этического вопроса о том, чего не должно быть в составе знания. Не спор о ценностях интересует нас, а неспешное обсуждение возможностей бедного знания – т.е. знания, которое не богато на субстанции, выступающие необходимыми причинами самих себя, знания после «бритвы Оккама».

27 февраля в 19-00 Евгений Савицкий – «Колониальная повседневность в британском документальном кино 1950–1960-х годов»

В докладе речь пойдет, во-первых, о современной историографии, посвященной изучению колониальной повседневности, о специфике исследований в этой области по сравнению с изучением повседневности метрополий. Во-вторых, будет говориться о доступных онлайн фильмах, репрезентирующих эту колониальную повседневность, а также о возможности их использования в качестве исторических источников, о специфике репрезентации повседневной жизни в этих фильмах, при этом несколько более подробно будет идти речь о динозаврах в повседневности Найроби начала 1950-х, о желтом автобусе-вертолете в Южной Аравии в конца 1960-х, о летчиках – борцах с террористами и пр. Наконец, но не в последнюю очередь, будет важно обсудить возможности соотнесения этих колониальных фильмов с более широким контекстом интеллектуальной и культурной истории эпохи.


30 января в 19-00 — Александр Дмитриев.
 «Игра в идентичность: научная и литературная рефлексия в украинской интеллектуальной культуре 1920–1960-х годов: (Случай В.Петрова-Домонтовича)»


Украинская неофициальная культура ХХ века достаточно плохо (в среднем) известна российскому читателю, даже достаточно продвинутому. Национальные нарративы долго воспринимались в сопоставлении с имперским каноном как ограниченные, заведомо более слабые и предвзятые (ср. стихотворение «На независимость Украины» Бродского). И если с актуальной украинской словесностью новый литературный диалог так или иначе развивается с 1990-х годов, то сюжеты интеллектуальной истории Киева, Харькова или Львова (и прочих, самых разных соседских топосов) остаются достоянием немногих узких специалистов.

В годы украинизации, в нэповское время – после короткого, но очень яркого периода независимости 1917–1919 годов – местная интеллектуальная и культурная среда получила возможность автономного существования. Недолгие 1920-е годы стали во вчерашней «провинции» целой эпохой быстрого, ускоренного развития самых разных форм и течений, от традиционно-фольклорных до авангардных. Среди творцов новой украинской культуры и науки следует особенно выделить группу неоклассиков (вокруг Зерова и Рыльского). К этой группе близко примыкал выученик киевской филологической и фольклористской школы Виктор Петров (1894–1969), который снискал славу и известность как прозаик и эссеист (под псевдонимами, соответственно, В.Домонтович и Виктор Бер). Дебютом Домонтовича в конце 1920-х стал яркий модернистский роман на украинском «Девочка с медвежонком» – в духе сочинений Федина, Катаева и Каверина. В украинских научных кругах еще раньше много шума наделали критические заметки Петрова о генезисе идей Потебни; молодой ученый указал на множество случаев непрямого цитирования и фактического заимствования ряда тезисов немецкого философа Германа Лотце в известном дебютном труде Потебни «Мысль и язык». С начала 1930-х годов он замолкает как писатель, прекращает историко-литературные занятия (преимущественно Пантелеймоном Кулишом) и постепенно отходит от научного интереса к фольклористике в пользу археологических изысканий.

Главная интрига творчества Петрова – его драматическое возвращение к интеллектуально свободному творчеству в совершенно особых условиях 1942–1949 годов. В конце 1941 года он оказался в занятом нацистами Киеве, а потом разделил судьбу многих украинских авторов и интеллектуалов «второй волны» эмиграции в западной зоне оккупации Германии. Там он принял участие в создании МУР («Художественного украинского движения») – ключевой украинской литературной группы середины века, опубликовал два интереснейших романа с ключом («Доктор Серафикус» и «Без почвы») и ряд рассказов, а также несколько историософских эссе в духе Ортеги-и-Гассета и позднего Бердяева под псевдонимом Виктор Бер. Весной 1949 года Петров при таинственных обстоятельствах исчез и лишь сразу после смерти Сталина, когда ученый внезапно объявился в Киеве в «родном» Институте археологии, стало известно, что на оккупированной территории и в Европе он оказался по заданию НКВД. Последние 15 лет жизни он совершенно оставил литературные занятия и делал карьеру заметного советского археолога, публикуя довольно конвенциональные работы с особенным акцентом на проблематике этногенеза, ономастики и «первобытной идеологии». Здесь его первоначальные потебнианские исследовательские сюжеты, восходящие к «классическому веку» между гуманизмом и Просвещением – и эта генеалогия была Петровым вполне открыто предъявлена и даже обыграна, – обрели новое прикладное применение.

Самое существенное в случае Петрова–Домонтовича, на мой взгляд, – не просто специфическое соединение в одном лице ученого и литератора (в духе Шкловского или Тынянова), но стоящие за разными его текстами контуры общего идейного замысла, масштабной мыслительной ре-конструкции. Она наиболее близка идеям другого украинского слависта и философа, его ровесника – Дмитрия Чижевского – и отсылает к альтернативной декартовскому пониманию ratio линии барочного дискурса. Неслучайно в научном наследии самого Петрова 1920-х столь важную роль играет Сковорода и его платоновские и позднесхоластические идейные истоки.

Уже в 1990-е годы наследие Петрова становится в независимой Украине (как и ранее в эмиграции, в трудах его единомышленника Ю.Шевелева) предметом острых споров и непрямого наследования. Далеко за пределы украинского (или советского) локусов выходят столь характерные для него повествовательная ирония, свобода и открытость в обращении к эротике (порой и неконвенциональной), двуязычие, интерес к трансляции культурных традиций в архаических цивилизациях, к проблематике эпох и периодизаций, рефлексия провинциальности и поколенческих конфликтов. Особенно важны и привлекательны в его творчестве взаимосвязь аналитического, художественного и историософского подходов, биографическая стилизация и любовь к маскам, наконец, стратегия интеллектуального выживания в поставангардной идеологической ситуации.

Прошедшие заседания

Илья Кукулин – «Формы исторического воображения и мифологизации истории в русской поэзии середины XIX века»

Поэма А.К.Толстого «История государства Российского от Гостомысла до Тимашева» (1868) и его стихотворение «Сидит под балдахином…» (1869) в иронической интонации представляют историю России как циклическое коловращение, приводящее к одному и тому же результату. Оба произведения легко сопоставить с «Историей одного города» М.Е.Салтыкова-Щедрина, которая, по проницательному замечанию П.Вайля и А.Гениса, представляет собой пародию на историю как проект – точнее, добавим, на телеологические представления об истории России, развивавшиеся на протяжении XIX века. Гораздо менее заметно, что по своим грамматическим и композиционным характеристикам поэма Толстого явственно перекликается с поэмой В.А.Жуковского «Четыре сына Франции» (1846–1849); скорее всего, и поэма, и стихотворение Толстого являются развернутым ответом Жуковскому.

Первые четыре строфы поэмы Жуковский объявил переводом из некоей «девицы Цедлиц», имя которой пока не установлено. Однако в целом эта поэма представляет историю Франции в 1789–1849 годах как деградацию. Более того, в последней, 6-й строфе консерватор Жуковский воспроизводит применительно к французской революции ту же гегелевскую схему, которую почти одновременно с ним использовал революционер К.Маркс в работе «Восемнадцатое брюмера Луи Бонапарта» (1851–1852) – «всякое событие в истории повторяется дважды <…>, первый раз в виде трагедии, второй раз в виде фарса». В докладе будет сделана попытка обсудить, почему столь разные авторы, как Жуковский и Маркс, сочли возможным высказаться о французских событиях 1848–1849 годов столь сходным образом.

Главная же цель этой работы – показать, что в 1846–1868 годах в диалоге Жуковского и А.К.Толстого формировались две важнейшие историософские мифологемы, которые на протяжении XIX–ХХ веков оказывали воздействие на сознание русской интеллигенции и во многом сохраняют свою силу и сегодня: 1) история как циклическая деградация и самопародирование, и 2) история как бесконечное и безрезультатное хождение по кругу. Обе эти мифологемы, пессимистичные в своей основе, стали реакцией на гегельянский исторический оптимизм.

Кирилл Корчагин – «Исторический опыт в русской поэзии второй половины ХХ века: (Случай Бориса Слуцкого)»

В исследованиях послевоенной советской литературы нередко присутствует мысль, что официальный марксизм мог воздействовать на манеру отдельных поэтов только одним образом – репрессивным, выталкивая наиболее самостоятельных авторов в самиздат и препятствуя их развитию. Однако наблюдение над практикой некоторых поэтов этого периода (например, над практикой Бориса Слуцкого) позволяет показать, что официальный диамат мог становиться конструктивной чертой поэтики и участвовать в формировании поэтической субъективности. Такой «диалектический» субъект оказывался наиболее устойчивой структурой, способной противостоять катастрофическому опыту Второй мировой войны, однако соприкосновение с этим опытом не оставляет этого субъекта неизменным: присущая ему диалектичность становится проявлением особого рода «левой меланхолии» (по известному выражению Вальтера Беньямина) и в конечном счете ставит под вопрос объяснительную силу диалектической трактовки истории.

Доклад Ирины Сироткиной —  Пеформативность жеста vs. перформативность слова: Кинестезия как основа субъектности

Понятие перформативности, введенное Джоном Остином для анализа языка-речи («Как делать вещи при помощи слов?»), получило широкое распространение в исследованиях исполнительских / сценических искусств (performance studies) и обросло новыми смыслами. В этом контексте «перформативность жеста» понимается почти буквально (следуя смыслу этого слова в английском языке): как исполнение, совершение или реализация движения / жеста. Ясно, что движение совершается с гораздо бóльшим вовлечением телесного аппарата и сопровождается более богатым кинестетическим опытом, чем произнесение слова (которое, конечно, тоже – движение). Исходя из этого, некоторые исследователи [Tim Ingold, ThePerception of the Environment: Essays on Livelihood, Dwelling, and Skill, 2000; Carrie Noland, Agency and Embodiment: Performing Gestures / ProducingCulture, 2009] утверждают, что жест, а не слово, является основой и источником субъектности, которую они понимают как способность сопротивления, противостояния индивида социальным влияниям. В этом они спорят с такими философами, как Джудит Батлер, считающими, что сам телесный опыт дан человеку исключительно через слово, а потому представляет безграничные возможности для манипулирования индивидом со стороны социума. Мы рассмотрим аргументы той и другой сторон и попытаемся найти конструктивный выход из дилеммы «жест vs. слово».

Доклад Лизы Саволайнен и содоклад Николая Герасимова:

Лиза Саволайнен –  «Тело в искусстве – субъект, объект и инструмент высказывания»
Спор левых и правых: о круглом и красном. В качестве основы выделяются объекты разного порядка: социальная справедливость – или этничность.

Левые идеологии в Европе сильны, поскольку травма национал-социализма и Второй мировой войны мыслится как самое страшное зло, в то время как репрессивные практики советского режима – недостаточно известны и изучены.

Сегодня границы левых и правых идеологий оказываются размытыми и взаимопересекающимися, особенно в России, в состоянии тотальной зачистки политического поля. Также оказывается сложно разобрать, какие идеи стоят за акционистским искусством и какая мотивация движет художниками. Институции, их монополия и критика институционального – унаследованная от советского времени диктатура функционера от искусства, сменившая стиль с соцреализма и фигуратива на концептуализм. Работа с декоративностью, или пустой формой, когда наличествует, но игнорируется острая социальная и политическая проблематика.

Современное искусство в России, так же как и оппозиция, производит «белый шум», который размывает фокус и отвлекает от возможности фундаментальной критики.

Исторический экскурс:

Искусство, создающее нации: модерн / национальный романтизм: революция средств искусства, репрезентация «национального характера», социальная критика, отношение к обнаженному телу как маркер свободы.

Искусство авангарда 1910–1920-х и его ответственность. Художники как средство революции. Изобретая новые способы репрезентации, художники авангарда стали «детьми Кроноса». Воспевание нового мира в некоторых исследованиях
рассматривается как импульс к созданию тоталитарной машины обесчеловечивания

Табуированная телесность в искусстве СССР после 1930-х, искусство соцреализма как идеологическая пропаганда. Забота «великого отца» (государства как анонимной бюрократии) о человеке и инфантилизация общества.

Кейсы:
Далее мне хотелось бы рассмотреть те кейсы, которые взламывают устоявшиеся коды:

1) Страдающее тело в первормансе: само-объективация, перформанс как репетиция смерти, посттравматическое высказывание. (Спектр высказывания: от легкой депривации – до пределов возможного. Венские акционисты, Абрамович. Мавроматти, Павленский, Морозова.)

2) А) Вторжение. Перформансы «Пусси Райот», субъект и маска.

В) Проблема женской субъектности в серии перформансов «Медуза Горгона» Саволайнен.

С) «Лучше дерьмо, чем кровь»: ультралевые перформансы Натали Коэн, критика
стигматизации Холокоста и критика национальных государств.

Николай Герасимов –  «Тело в искусстве: между дегуманизацией и антропоморфизацией»

Контур политических идеологий размыт настолько, что выделение «левых» и «правых» сил –
занятие весьма сомнительное. Политическое поле включает в себя не только
условное «лево» и «право», но и «центр», под которым часто понимают либо
умеренный либерализм, либо умеренный консерватизм. Искусство как критика
направлено на:

  1. тоталитаризм,
  2. феномен потребления как явление «буржуазной» культуры.

Можно ли считать Советский союз – изобретением левых сил? Вопрос дискуссионный. Под критику тоталитаризма единовременно попадает не только национал-социализм и итальянский фашизм, не только сталинизм и большевистская диктатура, но и японский милитаризм (серия работ по роману «Королевская битва» Косюма Таками). Критике
также подвергается и радикальный религиозный консерватизм США (Нил Шустерман «Беглецы»). В фокусе критики – не конкретные исторические реалии, а несвобода человека как отвлеченный конструкт. Сборка такого конструкта хаотичней, чем кажется. История для искусства – инструмент, а не объект работы.

Телесность человека – это не человек, как и обнаженное тело человека – это не образ свободы. Попытка рассуждать в поле «классических идеологий» – это попытка реабилитации и дискурса Просвещения, и дискурса гуманизма. Освобождение человека от Просвещения и гуманизма – долгая история (Штирнер, Ницше, Фуко).  XIX – XX столетия – это время ожидания смерти человека. Человек не умер.

Репрезентация телесности человека – это балансирование между дегуманизацией и антропоморфизацией. Человеческое тело понимали как нечто исключительное. Точка соприкосновения дегуманизации и антропоморфизации телесности – в больших нарративах тоталитарных обществ (скульптура, архитектура) и в дискурсе культуры потребления (квази-человекоразмерный город, где удобство жизни человека граничит с превращением человека из субъекта в объект). Человек везде и нигде. Где располагается свободная телесность? В ряду других тел. Натуралистическая антропология и эволюционная этика. Тело человека – это не сам человек, но это знак причастности человека к миру вещей (в собственном смысле слова).

Анатолий Рясов — «Звуковые феномены: между смыслом и бессмыслицей»

Стремительные темпы развития аудиотехнологий не только обуславливают отставание их концептуального осмысления, но и затрудняют разговор о звуке, выходящий за пределы методологии точных наук. Несмотря на растущую популярность «звуковых исследований» (среди которых можно выделить работы Дона Айда, Дэвида Тупа, Мишеля Шиона), целый круг тем в этой области пока нельзя назвать проработанными. Это не только открывает возможность для появления гуманитарных case studies, но и выводит на территорию философии. Впрочем, едва ли не единственным философским текстом о звуке остается «Вслушивание» Жана-Люка Нанси. Разговор о звукозаписи позволяет по-новому взглянуть на разделение речи и письма, а непростые взаимоотношения звука и значения заставляют переформулировать некоторые вопросы семиотики и феноменологии. В свою очередь попытка разобраться во взаимодействии между звуком, мышлением и памятью требует обращения к проблемам понимания и воображения.

Андрей Логутов — «Звуковое пространство художественного текста: заметки на полях Бахтина»

Вероятно, первым исследователем, начавшим пристально «вслушиваться» в художественное пространство, можно назвать М.М.Бахтина. Разумеется, в первую очередь это касается его теории полифонического романа у Достоевского: Бахтин пишет о «читателе-слушателе», о персонаже как «чистом голосе идеи», о драматических поворотах сюжета — как о столкновении голосов. Некоторая пунктирность исследовательской биографии Бахтина не позволяет надежно установить связь между его идеей полифонии художественного произведения и его же концепцией хронотопа, т.е. особым образом организованного художественного пространства-времени. Тем не менее некоторые мосты между двумя этими бахтинскими представлениями навести можно — и можно в таком случае говорить о звуковом хронотопе. На мой взгляд, размышления в этом направлении могут привести нас к принципиально новой концепции звуковой поэтики — впрочем, для этого идеи Бахтина нуждаются по меньшей мере в двух существенных расширениях, о которых и пойдет речь в моем сообщении.

Первое заседание семинара Гасан Гусейнов «Дружба и воображение, или Перечитывая Цицерона»

Докладчик собирается сказать о противоречивости так называемой «настоящей дружбы» в квадрате четырех категорий под балдахином «честности» как непременного условия дружбы.

С одной стороны, она и в самом деле — стержень того, что Цицерон называет единственным социальным условием настоящей жизни (vita vitalis, по Эннию). Это категория априорной благожелательности (benevolentia, mutua benevolentia).

С другой стороны, дружба — это ретроспективное воображение, приписывание ушедшему, т.е. не верифицируемому, свойств, которые полезны мне сегодняшнему («как сейчас помню слова NN, сказанные мне шепотом на ухо в 1970 году»). Иначе говоря, это угроза постоянного надувательства. Воображение как фикшн, или inductio.

Две другие точки в этом квадрате: потакание дурным свойствам друга/подруги (слабость, vitium, impotentia) и, наоборот, разрыв с другом/подругой как высшее подтверждение смысла дружбы (virtus, обусловливающая officium). У Горация мы читаем «virtus est vitium fugere», но в какой мере осознаем при этом, что четыре столпа дружбы могут быть и четырьмя ножками ее гроба?

Вход свободный

Сообщите нам, что придете

 

 

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован.

Можно использовать следующие HTML-теги и атрибуты: <a href="" title=""> <abbr title=""> <acronym title=""> <b> <blockquote cite=""> <cite> <code> <del datetime=""> <em> <i> <q cite=""> <strike> <strong>